?

Log in

No account? Create an account

Previous Entry | Next Entry

Интервью Сергея Шаргунова в МК:

— Ваш писательский стаж — уже больше 20 лет…

— Страшный стаж. Но каждый день чувствую себя дебютантом, когда берусь писать.

— Но для вас еще характерна бурная общественно-политическая деятельность. Сначала я подумал: ну куда он лезет, сидел бы себе, писал. А потом вспомнил про ваших коллег — Толстого, Горького, которые не могли молчать по любому поводу, и понял, что вопрос снимается. И все же: вам не мешает эта разбросанность? В чем тогда предназначение писателя?

— Русский литератор всегда был социально отзывчив, это его естество. Но на самом деле главное предназначение пишущего — разумеется, писать. Может показаться, что я сверх общественно активен, но на самом деле я работаю каждый день.

— Ни дня без строчки? Про Олешу вы еще не собираетесь писать?

— Ни дня без страницы. В книге про Катаева, которую

я сейчас пишу для ЖЗЛ, у меня очень много про Олешу. Он по праву один из ключевых героев, что и понятно. Кстати, его книга должна была называться по-другому — «Прощание с жизнью», и это была одна из тем в конфликте между Шкловским, издавшим книгу Олеши, и Катаевым, который считал вариант «Ни дня без строчки» тусклым и проходным. Да, я действительно часто хочу высказаться публицистически: слишком многое интересует, возмущает, тревожит, но стараюсь если и писать колонки, то так, чтобы они были все-таки приближены к литературе, чтобы в них присутствовала какая-то история. Мне кажется, что опыты питают литератора, может, и не напрямую, но трансформируются в образы, в сюжеты. Часто я вижу по молодым людям, что им не хватает знаний в той довольно однотипной среде, в которой они оказались, — к примеру, между «Жан-Жаком» и «Маяком»…

— А вы в «Жан-Жак» не ходите?

— Хожу, когда время есть. Раз в месяц точно появляюсь. Винца выпить.

— Неплохое местечко.

— И люди интересные. Вообще мне интересны разные люди, разные среды, события. Когда я писал семейно-исторический роман, большую книгу «1993», где муж и жена находятся по разные стороны, мне очень важно было рассказать о людях той профессии, с которой я незнаком. Они работают в аварийке: он возится с трубами, а она сидит на телефоне. Честно говоря, мне кажется, что именно репортерские навыки помогли мне расколдовать этих молчаливых собеседников из соседнего дома по даче.

— Но главный посыл романа был именно тот, что вы сами участвовали в этих событиях?

— Ну, мне было 13 лет…

— А такое ощущение, что вы там все равно должны были участвовать!

— Я приходил, смотрел на все это, потому что мне было интересно и меня взволновал тот роковой поворот нашей истории. Убежал из дома, хотя меня запирали. А вернулся с запахом дыма, который въелся в штаны и футболку. Так получилось, что с самого детства уже интересовался и историей, и литературой. Как раз началась перестройка, бурные события, рядом Лужники, я прибегал на площадь, видел академика Сахарова…

— Слушайте, да вам тогда было лет 8—9.

— Конечно! Это же рядом было — вышел со двора и дальше по набережной… Я уже тогда многое понимал.

— Где же у вас тогда было детство в таком случае?

— Вы знаете, как-то странно все сочеталось с детством, с играми, с друзьями по двору, с которыми мы собирались в ватаги, носились, резвились…

— Может, еще скажете, что смотрели тогда и Съезд народных депутатов?

— Не без этого… Время тогда захватило всех, даже таких детей, как я… Так у Катаева было то же самое: он с десяти лет впитал революцию и общественную распрю совершенно по-взрослому. И я начал очень рано печататься, в семь лет стал издавать свой журнал.

— Да вы вундеркинд!

— Так называлась про меня заметка в журнале «Огонек». 90-й год, мне десять лет тогда было…

— Но у вундеркиндов бывает иногда ужасная судьба: они слишком рано начинают, исчерпывают себя — и привет.

— Вот именно! Это самое страшное, что может быть. Нужно уметь измениться, обновиться, и нужно на самом деле каждый день начинать сначала, уметь в литературе менять траекторию, идти вбок. И не надо отказываться от черновой работы, в том числе от публицистики, от реакции на события, — не нужно с фальшивой постной миной заточать себя в этот сруб, изолироваться от жизни.

— А как же щепетильность? Когда я вас вижу в программе Познера или Игоря Волгина на «Культуре» — это здорово. Но вы же везде, чуть ли не в каждом политическом ток-шоу.

— Это не так — каждый день отказываюсь от многих эфиров. Разумеется, я выбираю. Вообще стараюсь избегать участия в бессмысленных программах. Пожалуй, есть проблема, что наши политические ток-шоу превратились в «Санта-Барбару»…

— Но вы-то в них участвуете — значит, играете в этом сериале?

— Каждый раз, приходя туда, я остаюсь самим собой и считаю, что это у меня получается. Я никогда не ору, никого не перекрикиваю. Я отношусь корректно к оппонентам, мне интересна их точка зрения. Больше того, я последователен: когда я заступался за заключенных «болотников» и отстаивал демократические ценности, то не изменился с тех пор. Но я еще и говорю о своем взгляде на Крым и не собираюсь отказываться от этой возможности высказаться. Мы живем все-таки здесь, и это не абстрактная аудитория, а миллионы моих соотечественников, с которыми я общаюсь. Когда начинается затаптывание оппонента или его часто выставляют как грушу для битья — мне это крайне неприятно. Но можно вспомнить ТВ 93-го, когда закрыли единственную антикремлевскую программу «600 секунд», или вакханалию «Голосуй, или проиграешь» 96-го…

— Есть такое глобальное понятие: художник и власть. Понятно же, что «начальники начальников», управляющие этим ящиком, в любом случае будут вами пользоваться. Но и вы будете пользоваться предоставившимися возможностями. Где эта мера, как не прислониться к власти слишком близко?

— Нелепо было бы демонизировать власть, но одновременно отвратительно приспособленчество, которое у нас, к сожалению, очень распространено. Глядя на многих в эфире, иной раз думаешь: карьеру делают. И есть ощущение бездушности. Но есть и другое… У меня — боль от увиденного на войне, которой хочется поделиться, есть отклик от обычных живых людей, которые говорят мне «спасибо»… Здесь важны не какие-то пресловутые репутационные издержки, когда любую фразу можно исковеркать, вырвать из контекста, с чем я сталкиваюсь после каждого эфира. И главное: у меня нет эфирной зависимости! Когда-то у меня были проблемы на ТВ, я попадал и в черные, и в серые списки, и не сильно переживал по этому поводу. Все-таки для меня главное — литература: открыть ноутбук и работать.

— Но, глядя на вас, могут сказать: Шаргунову нужен пиар, поэтому он так часто в телевизоре.

— Это не влияет на продажи. Скорее наоборот: каждый раз себя подставляешь под удар неприятелей.

— Ну, лишь бы не некролог, все остальное только в плюс.

— Честно, я человек совершенно не одержимый необходимостью прославиться. Тем более через ящик.

— А как же та самая атмосфера ненависти, о которой сейчас говорят? То есть вы, участвуя в этих программах, тоже ее создаете. Нет?

— Я никогда не называл своих оппонентов фашистами. А когда я прихожу в эфир «Эха Москвы» и спокойно говорю то, что думаю, в передаче «Особое мнение», тут же получаю массовое количество sms с проклятиями. Ненависть разжигают те, кто перевозбуждается на позицию, с которой они не согласны. Они впадают в раж, начинают биться в падучей… Этот скрип зубовный очень хорошо слышен в соцсетях… Я вот недавно, выступая на одном «круглом столе», сказал: как бы хорошо создать нормальный литературный журнал, где бы платили не те смешные копейки, которые в «толстяках», а чтобы за хорошую прозу, хорошую поэзию платили нормально. Ведь патриотизм — это просто хорошая литература. Такой журнал, если бы его еще переводили на европейские языки, был бы не менее важен, чем все усилия «Russia Today». И на меня набросились: вот, он предложил создать глянцевый патриотический журнал! Это еще самое мягкое… Дальше. Я рассказал о пропаже жанра очеркистики и о том, что героичен «маленький человек», часто брошенный государством на произвол судьбы, — нищий безработный мужик в тайге расчищал взлетную полосу заброшенного аэродрома, просто чтобы чем-то себя занять, и вдруг однажды ночью там приземлился терпевший бедствие самолет с пассажирами… И как подали мои слова наши «профессиональные прогрессисты»? Оказывается, я предложил отменить героев Чехова и Толстого и предложил другого героя — раба власти; цитирую: «Шаргунов считает, что это должен быть, во-первых, человек, трудящийся бесплатно, а во-вторых, не щадящий живота своего на этой дармовой работе». Хамская наглая ложь! Но ее тиражирует теперь везде… Кто? Те, кто считает себя «людьми с честными лицами»…

— Вот вы сейчас пишете о Катаеве… А когда говорят: богатыри — не вы! То есть есть Сорокин и Пелевин, остальное — беллетристика. А вот тогда, в 20-е, 30-е, 60-е…

— Наоборот, здесь есть очевидные параллели. В 20-е появилось драматичное веселое поколение, которое вразнобой, но рвалось в литературу: Багрицкий, Катаев, Олеша… И у всех у них, кстати, был такой остросоциальный инстинкт: у Бабеля, у Булгакова…

— Время было такое…

— Ну а сейчас: Роман Сенчин, Денис Гуцко, Герман Садулаев, Захар Прилепин, Михаил Елизаров — и еще Алексей Иванов, Александр Терехов, которые постарше. Это, на мой взгляд, яркие новые писатели. А до них пришло травматичное поколение 90-х, которое называлось постмодернистским. Было ощущение краха прежних конструкций — и, как выражался Маркс, люди со смехом прощались со своим прошлым. Это было искрометно и талантливо. Тогда же Татьяна Толстая выстрелила со своими рассказами, Пелевин, Сорокин, которых я тоже люблю, конечно. Но они нараставшую постсоветскую явь воспринимали вчуже, это для них стало поводом для ядовитого смеха, и вместо человека зиял черный провал. Вдруг оказалось, что вокруг — реальность, в которой можно жить, где есть свои драмы, психологические отношения. И тогда появляются новые люди, способные описать это. Они увидели присутствие света.

— Ну вы прямо как Мединский.

— Я не настаиваю на оптимистичности. Вообще-то без трагедийности нет большого искусства. Но некие отсветы, как правило, присутствуют в большой литературе, они ее озаряют. Даже у Кафки. Но самое главное в литературе — это язык. Поэтому меня манят бездны стиля. Кроме характеров, развития отношений, сюжетов, смею надеяться, главное в том, что я пишу, — это все-таки языковые приключения.

— Художник должен быть голодным?

— Чехов сказал: писатель должен быть беден так, чтобы у него были хлеб и вода, и никаких роскошеств. И Чехов сказал: писатель должен быть баснословно богат, так, чтобы он мог себе купить остров, горы и т.д.

— Сам Чехов здесь был как раз ровно посередине.

— Мне понятны и близки Чехов, Горький, Бунин, Андреев. Они все понимали, что в идеале писатель должен, безусловно, не нуждаться, но это не должно определять его литературу. Все равно хорошая литература — это жертвенное служение, и нужно быть готовым за эту литературу пострадать и поплатиться.

— Ну а вы-то лично на что живете? Неужели только на книги?

— Я человек достаточно скромных потребностей. Гардероб свой уже несколько лет не менял. Хожу в одних джинсах на протяжении даже страшно сказать какого времени. Но при этом я не могу себя назвать человеком нуждающимся. 60 процентов моих доходов составляет деятельность смежная с литературой, журналистская: главный редактор сайта, колонки, эссе… Очень часто одно пересекает другое. Например, какой-нибудь «Сноб» заказывает написать рассказ, и там у них гонорары, с их-то олигархическими доходами, — это полугодовая зарплата в журнале «Новый мир». За один рассказ, понимаете! И что с того? Разве это критерий? Я никогда не бываю доволен собой, всегда в себе сомневаюсь, рефлексирую, спорю сам с собой. Значит, я жив. Нет?